Подведем теперь итоги первой фазы развития познавательного фетишизма.
Происходил ли уже здесь отрыв мышления от трудовой коллективной практики, аналогичный тому, какой мы видели в авторитарной стадии фетишизма норм? Да, происходил, но, разумеется, иначе.
Отрыв начинается тогда, когда к «основной метафоре» присоединяется первичная, авторитарная «причинность». Сама по себе, основная метафора отнюдь его не заключает. Применяя слова-понятия, возникшие из коллективно-трудового процесса, к разнообразным явлениям природы, она скорее, напротив, как бы вводит эти явления в систему трудовой жизни, — вводит познавательно, представляя их в виде особых деятелей, активно-трудовым путем влияющих на человеческую практику положительно или отрицательно, в смысле сотрудничества или в смысле разрушения. Тут внешние деятели еще непосредственно и неразрывно связываются для познания именно с данной социально-производственной системой, мыслятся только в соотношении с нею. А когда зарождается причинное познание, то эта связь мало-помалу оттесняется и слабеет, становится более косвенной и менее живой.
Создаются причинные цепи, в которых один внешний деятель соединяется с другим, определяющим его собой так, как организаторская воля определяет собой исполнение; этот другой в свою очередь ставится в такую же зависимость от третьего, третий от четвертого, и т. д. Эти соотношения и выступают на первый план; связь каждого звена в отдельности с коллективно-трудовым существованием людей чувствуется гораздо меньше, чем связь его с соседними звеньями. Иллюстрируем это на конкретных познавательных комбинациях, для чего возьмем один из наших прежних примеров.
«Солнце уходит». — «Наступает сумрак ночи» — «Хищные звери выходят на охоту». — «Люди зажигают костер у входа в пещеру». Вот несколько образов, выраженных словами-понятиями. Три из них относятся к активности внешних сил, и следовательно, могли образоваться только благодаря основной метафоре; четвертый символизирует прямо трудовую деятельность людей, и имеет, может быть, более первичное, не зависящее от основной метафоры происхождение. Все эти образы-идеи вначале должны были существовать вне всякой причинной связи, потому что ее и не было, — а затем, с ее развитием, сомкнулись в причинную цепь. Спрашивается, изменились ли от этого в человеческом мышлении степень и характер их связи с социально-трудовой практикой?
Когда первобытный человек мыслил: «солнце уходит», — то этот факт символизировался в его сознании, как исчезновение некоторой дружественной силы, подобное уходу верного и могучего союзника. Когда он думал: «хищники идут за добычей» — то это познавательный образ приближения грозной силы, враждебной ему и его группе. В обоих случаях идеологической комплекс был проникнут живым и ярким чувствованием, в котором воплощалось соотношение того, что мыслится, с коллективной жизнью и борьбой; и это чувствование всецело окрашивало собою комбинацию слов-понятий, тесно связывая ее со всей совокупностью социально-трудовых переживаний.
Теперь, сохранялась ли эта окраска во всей своей полноте и интенсивности, когда дикарь более позднего периода развертывал в своем сознании причинную цепь, образовавшуюся из соединения тех же мысленных образов: «уход солнца вызывает сумрак ночи; сумрак ночи вызывает хищников на охоту; выход хищников принуждает людей зажигать костры у входа в пещеру». Взятая в своем целом, совокупность этих звеньев по-прежнему неразрывно связана с конкретными коллективно-практическими интересами, — но уже не все звенья в одинаковой мере проникнуты такой окраской. Только последнее из них («люди зажигают костры») непосредственно сливается с трудовой практикой, как и прежде; а все остальные переживаются теперь несколько иначе. Именно, к каждому из них присоединился теперь новый элемент, зависящий от причинной схемы. Он выражается словами «вызывать», «принуждать» и т. под., и символизирует собой, как мы знаем, отношение, аналогичное авторитарной обязательности. Старое чувствование, связывающее данный мысленный образ с общей жизненной борьбой коллектива, не исчезает вполне; но рядом с ним выступает и получает все большее преобладание над ним другое, новое чувствование — причинной принудительности. Это последнее, являясь специфическим «познавательными чувствованием», усиливается тем более и упрочивается тем глубже, чем дальше развивается познание причинных связей, и чем важнее становится их роль в человеческой практике. По мере того как оно объединяет мысленные образы в стройные группы и системы, создавая между ними устойчивую, организованную взаимозависимость, — все менее живо и непосредственно чувствуется связь каждого из этих образов в частности с социальной борьбой за жизнь в целом, потому что мышление все определеннее сосредоточивается на иной связи — на соотношении этих образов между собой.
Словом, тут еще нет, конечно, настоящего отрыва идеологических символов от коллективной практики, на почве которой они выросли; но есть уже возрастающее отдаление от нее, переход прямого соотношения с нею в косвенное… Развитие анимизма и его религиозной систематизации увеличивает это отдаление все более. «Души вещей» — это самостоятельные центры различных активностей внешней среды; и явления, относимые к таким центрам, тем самым уже только через них могут соотноситься с общей совокупностью коллективно-трудовых переживаний. А когда создается «высшее» или религиозное познание, когда анимистические цепи причинности выходят из пределов непосредственного опыта и поднимаются через более или менее длинный ряд звеньев к авторитарной первопричине, — тогда целая обширная область мышления, которая заключает в себе его наиболее широко организующие, его все объединяющие формы, целая эта область, называемая «верой», далеко отходит в представлениях людей от социально-производственного их бытия, как нечто неизмеримо более важное и ценное. Авторитарный фетишизм здесь почти уже отрывает идеологические формы от их действительного базиса.