Эта первоначальная недифференцированность значений объясняет, между прочим, то почти беспредельное разветвление слов, производных от одного корня, по всем различным областям человеческого опыта, которое поражает всякого, начинающего изучать сравнительную филологию. Хотя первичные корни и связаны генетически именно с действиями людей, но они отнюдь не могут рассматриваться, как «глаголы»; в зародыше, они заключают решительно все части речи, смешанные воедино. Только в сложно-дифференцированном языке и мышлении культурного человечества действия и вещи, качества и отношения строго различны между собою; первобытный человек был далек от таких тонкостей. При посредстве своей трудовой активности он боролся с природой и познавал ее; все переживания, естественно, сливались для него с этой активностью, она была для него единственной и всеобщей «формой мышления» о самом себе и о всем окружающем мире.
Гейгер замечает, что для Тацита все германцы казались на одно лицо; для нас таковы же китайцы, которых мы знаем столь же мало, как римляне германцев; а для первобытного человека вся природа представлялась вроде этого; совершенно различное для нас было для них неразличимо. Только шаг за шагом, в ряду многих и многих тысячелетий коллективный труд и коллективная мысль дифференцировали мир для человека.
Первичная неопределенность значений была ничем иным, как смутностью мышления. В ней не было условий, облегчающих развитие, она соединялась с глубочайшим, стихийным консерватизмом жизни.
Та же первичная неопределенность значений сделала возможным распространение речи и мышления на все области, на все содержание опыта. Символы для различных явлений внешней природы возникли путем того преобразования, которое Макс Мюллер называет «основной метафорой». Состояло оно в том, что первоначальные корни, которые были естественным обозначением человеческих трудовых действий, применяются затем к движениям животных, растений и неорганизованных тел природы.
Эта «метафора» не заключала в себе ничего умышленного; она имела совершенно рефлекторный характер. Если, положим, слово mard было связано с трудовым актом раздробления, размельчения чего-либо, то оно, как мы видели, могло и должно было произноситься не только при самом таком акте, но также и во всех тех случаях, когда человек сталкивается с какими-либо условиями, порождающими в нем достаточно яркое представление об этом акте или стремление воспроизвести его; напр., он видит предмет, который ему кажется полезным раздробить, — хотя бы кокосовый орех, — и говорит «mard»; или находит орудие дробления, — положим, каменный молот; или ему попадаются материальные результаты того же действия — осколки раздробленных предметов. И когда его взгляд поражает движение оторвавшегося, положим, от скалы камня, который дробит на своем пути разные предметы в такие же осколки, — у человека звук также вырывается не менее естественно и автоматично, чем во всех предыдущих случаях. А это уже и есть «основная метафора»: движения вещей обозначаются и, следовательно, мыслятся в тех же символах, как действия людей.
Таким образом, «мир действий» расширился для человека и охватил, вслед за его социально-трудовой природой, также и природу вне-социальную, ее стихийную активность.
Основная метафора есть начальное единство речи и поэзии. Антропоморфизм основной метафоры, конечно, не был сознательным уподоблением внешних явлений фактам человеческой жизни, какое применяется позднее поэтами; но уподобление бессознательное составляло ее сущность, и проникало собою все мышление людей о природе, и было исходной точкой так наказываемого «поэтического» воззрения на мир всех племен и народов на заре культуры. На той же основе возникла в дальнейшем и обратная тенденция поэтической мысли народов — уподобление действий и переживаний человека процессам внешней природы: оно стало возможно именно потому, что всеобщая первоначальная метафора создала однородность между жизнью природы и людей.
Первичные корни — трудовые крики — еще не представляли из себя того, что принято называть познанием. Взятые в отдельности, они служили для призыва и собирания работников, для их ободрения в работе, для регулирования ритма работы, — но лишь в минимальной степени были пригодны для передачи накопленного трудового опыта от человека к человеку и от поколения к поколению.
Потребность в такой передаче породила техническое правило — элементарную форму собственно познания.
Это произошло тогда, когда производство стало усложняться, и отдельные его процессы утратили свою первобытно-элементарную простоту, при которой каждый из них мог выражаться всего одним словом-понятием. Они распадаются на целые ряды различных последовательных действий, ряды более или менее длинные.
Если в таком ряду всякое действие обозначается отдельным словом, то цепь этих слов, взятых в той же самой последовательности, образует познавательную схему трудовой операции или техническое правило. Схема запоминается, заучивается от одного к другому, и становится организующей формой для дальнейшей практики. Напр., техническое правило о добывании огня должно было в первобытной группе сохраняться в виде ряда слов-понятий, обозначающих следующие действия (которые в современном языке могут быть выражены лишь довольно сложными словесными комбинациями): взять куски дерева, тереть их один о другой, подложить сухих листьев, получить огонь, раздувать его, прибавить сухих ветвей, и т. под. Разумеется, такая идеологическая форма могла получиться только уже тогда, когда значительно усложнилось самое производство, и соответственно этому возросла численность словесных знаков, и их детализация.